“...Все сюрреалистичное в «Дыхании», с моей точки зрения, играет всего лишь роль функциональных, вспомогательных элементов: это не «фантастическое ради фантастического», это инструментарий, помогающий говорить о единственном важном мне персонаже романа. И этот персонаж — эмпатия. Остальное — и заговорившие животные, и радужная болезнь, и слоистые бури, и женщины-заботницы — то, что позволяло мне все эти годы говорить об эмпатии, думать об эмпатии.”
* * *
«…боюсь, эмпатия - это единственное, что меня интересует. Станислав Львовский, когда я начинала нести какую-нибудь ахинею про то, что всех жалко, говорил: «Эта женщина Геббельса пожалеет». Я смеялась — но ровно до тех пор, пока не прочитала дневники Геббельса и не поняла, как при всем ужасе перед тем, что сотворил этот человек, от сострадания к нему (особенно когда он был молодым) может замирать сердце. Это очень важная для меня тема — и в мире реальном, и в мире романа: мне хотелось бы быть человеком, способным разделять сострадание и осуждение и не ставить первое в зависимость от второго; увы, я совершенно не уверена, конечно, что способна на это, но такое умение, будь оно присуще человеку, кажется мне знаком величайшей Божьей милости.»
* * *
«…У меня есть всегда очень детально простроенная структура текста — в таблицах, списках, разметках на географических картах, если надо. Когда эта структура готова, я конвертирую ее в список глав и перерабатываю еще раз, чтобы соблюсти динамику, а потом двигаюсь по списку глав. Есть очень много моментов, когда я совершенно ничего не хочу писать — но все равно пишу: не потому, что тебя посетила эдакая божественная муза, а потому, что невыносимо хочется избавиться от всего этого у себя в голове — так хочется, что ты готов четыре часа писать текст, лишь бы перестать о нем думать. Для меня вообще главная мотивация написания любого текста или создания любого визуального объекта — перестать о нем думать, сделать так, чтобы он меня отпустил.»
* * *
«…у людей в этом романе еле хватает сил оказывать милость друг другу — но они стараются быть хорошими людьми, и это, собственно, их главная работа и их главное испытание: быть хорошим. Я верующий человек, но я не имею в виду, что «быть хорошим» для меня означает «полностью соответствовать требованиям христианской доктрины» — тем более что нет такой вещи, конечно, как единая христианская доктрина, а есть бесконечное количество ее интерпретаций. Но я глубоко верю в то, что сострадание и действия, опирающиеся на сострадание, вызванные состраданием, — это, может быть, единственный способ пытаться быть хорошим человеком лично для меня. Проблема с таким подходом, естественно, очевидна: очень часто сострадание подсказывает тебе вещи, которые смертельно не хочется делать.
— И которые иногда в ущерб тебе.
— Разговор про ущерб тут сложный: ты, конечно, получаешь какой-то бытовой, мирской ущерб, это тяжело, что у тебя нет на это сил, но еще тяжелее делается от того, что ты осознаешь свою слабость, мелкость, душевную лень. Но да, для меня «быть хорошим» — это заставлять себя делать то, что сострадание тебе подсказывает. Это огромный труд, и я восхищаюсь людьми, которым это удается.»
* * *
«…муж мой говорит, что есть такая категория израильтян, которая за этот роман откусит мне голову навсегда. К счастью, мне трудно представить себе, что кто-нибудь из дорогих мне людей к этой категории относится. Что же до выбора места действия, для меня сценой этого романа мог быть только и исключительно Израиль — страна, которую я бесконечно люблю и за которую я, как и очень многие израильтяне, бесконечно боюсь. Мы живем в мире, в котором ждешь катастрофу каждый день; но даже в этой жизни на грани катастрофы Израиль ежедневно выбирает жить дальше — даже ценой очень тяжелых и очень жестоких решений, многие из которых вызывают у меня отчаяние и недоумение. Предположим, мы не ждем, что коты заговорят, но в остальном мы, кажется, готовы к тому, что по нам в любой момент может … [долбануть] что угодно.»
* * *