***
Меж двух небес
(начала и конца),
меж двух стихий
(как в кресле брадобрея —
меж двух зеркал),
стремительно старея,
живёшь на этом тесном пятачке,
в двух зеркалах бессчетно повторяясь
и постепенно в них сходя на нет,
там, за чертой,
за гранью дней и лет,
последним звуком нисходящей гаммы.
Две бронзы. Две латуни. Два стекла.
Два тонких слоя ртутной амальгамы.
Вот тайна и развязка этой драмы.
Меж двух стихий
(начала и конца),
меж двух страстей
(как в кресле брадобрея —
меж двух зеркал)…
Гораций и Катулл,
Шекспир и Дант сидели в этом кресле.
Они ушли. Они навек воскресли
и в глубине зеркал остались жить.
Ну, что ж, мой друг,
приходит наше время.
Эй, брадобрей, побрить и освежить!..
И вдруг поймешь —
ты жизнь успел прожить,
и, задохнувшись
(годы пролетели),
вдруг ощутишь,
как твоего чела
легко коснулись вещие крыла
благословенной пушкинской метели…
Ну что ж, мой друг,
двух жизней нам не жить,
и есть восхода час
и час захода.
Но выбор есть,
и дивная свобода
в том выборе, где голову сложить!
ПРОЩАНИЕ С КНИГОЙ
Нескончаемой спирали бесконечные круги.
Снизу вверх пролёты лестницы — беги по ним, беги.
Там, вверху, под самой крышей, в темноте горит окно...
Жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино!
Я люблю сюжет старинный, где с другими наравне
я не первый год играю роль, доставшуюся мне.
И, безвестный исполнитель, не расстраиваюсь я,
что в больших твоих афишах роль не значится моя,
что в различных этих списках исполнителей ролей
среди множества фамилий нет фамилии моей.
Все проходит в этом мире, снег сменяется дождём,
все проходит, все проходит, мы пришли, и мы уйдём.
Все приходит и уходит в никуда из ничего.
Все проходит, но бесследно не проходит ничего.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу,
по возможности достойно доиграть своё хочу —
ведь не мелкою монетой, жизнью собственной плачу
и за то, что горько плачу, и за то, что хохочу.
***
Ребенок стоял на паркетном полу,
а зимнее солнце февральского дня
в балконное било стекло.
И он,
непонятною силой влеком,
на солнечный блик осторожно ступил
и сделал еще один шаг.
Ребенок, открыв удивленно глаза,
босыми ступнями несмело ступал
по теплым паркетным брускам,
а зимнее солнце
февральского дня,
подобно шуршанью осенней листвы,
бесшумно текло перед ним.
Ребенок шёл по полу, как по воде,
и в стороны руки свои разводил,
и хлопал в ладони, и пел —
да, что-то он пел, этот юный дикарь,
в невнятном языческом пенье своем
то У повторяя, то А.
Дикарь? — но скорее, как юный пророк,
язычник? — нет, юный апостол босой
в рубахе почти что до пят,
так шел он,
неведомой силой влеком,
как будто бы слышал всё время вдали
какой-то настойчивый зов.
Ребенок шёл по полу, как по воде,
прощался со мной,
уходил от меня
в такую безумную даль,
куда мне не только вовек не дойти,
но даже и глазом одним заглянуть
уже никогда не дано.