Самоцензура — это плохо. Это хуже, чем обычная цензура. Нужно быть очень трусливой той-терьериной, чтобы душить собственное самовыражение, лишь бы чего не было.
Я вам расскажу, как это происходит на самом деле. Потому что я трусливая той-терьерина и цензурю себя второй год.
И начну я с известного романа Булгакова “Мастер и Маргарита”, который во многом посвящён именно трусости и самоцензуре. Для меня всегда было загадкой, почему многие уверены, будто Мастер выписал себя в образе Иешуа. Даже в жутком сериале Бортко Иешуа и Мастер говорят одним голосом.
Между тем автор по всей книге рассыпал прямые указания на то, что Мастер выписал себя в образе Пилата. Человека, который задушил слово по собственной воле, опасаясь эфемерного наказания свыше, а потом настолько погрязшего в стыде и самобичевании, что мается и после смерти. Ровно то же, очевидно, делал и Булгаков, потому что Мастер — это самая нелицеприятная Мэри Сью в истории русскоязычной беллетристики. И да, мне известно значение слова “нелицеприятный”.
Самоцензура вырастает сама собой, когда ты никого не трогаешь, а к тебе внезапно приходят. И забирают твой компьютер. И потом названивают и вызывают на допросы. Удовольствие сомнительное. Мне не понравилось.
И являются они в 8 утра, когда ты ещё ничего не соображаешь. А потом ты и вовсе не знаешь, на каком ты свете и что с тобой будет дальше, и в собственном доме чувствуешь себя, как голая ведьма на площади, пока чужие мужики с мрачными лицами роются в твоих трусах, лазают в твоём компьютере и постоянно кому-то названивают.
Самой проблемы давно уже нет. Я оттуда уехала. Месяц шаталась по Таиланду. Теперь живу в Европе. Закон не нарушаю (как, впрочем, не нарушала и тогда). Тут за мной никто не придёт. Недавно даже узнала, что скоро вернут изъятый компьютер. Как будто я к нему смогу теперь прикоснуться, ага.
Но вьетнамские флешбеки всё равно преследуют. Во сне я слышу, как звонят в дверь. Слышу топот мужских ботинок в совсем другой квартире. И чувствую эту беспомощность, от которой хочется разорвать собственное сердце, только бы это всё наконец прекратилось. Я просыпаюсь в поту и забываю, как дышать.
Люди думали, что я ничего не писала, потому что играла в плойку. На самом деле я ничего не писала, потому что мне было немножко страшно дышать.
Я до сих пор боюсь. Теперь в моей жизни всегда есть безликие “они”.
Поэтому я молчу. Я молчу, чтобы не позвать их. Я молчу, чтобы не вытащить их из сновидения в реальный мир, как в типовом романе Стивена Кинга. Я молчу обо всём, что думаю, потому что полиция мыслей не знает границ. У “них” нет национальной принадлежности. Я боюсь “их” из одной страны, хотя приходили они ко мне совсем в другой. Но разницы я не вижу вообще.
Самоцензура — это толстая стена, за которой ты прячешься от собственного страха как безбровый Боб Гелдоф, который в наркотическом угаре воображает себя рейхсфюрером красно-чёрных молотков. И эта стена душит в тебе всё хорошее. Ты не опираешься на неё. Это она всей своей циклопической массой лежит на тебе. Огромные кирпичи постоянно давят на грудь. Ты простёрлась под ними, как под бетонным одеялом, и не осмеливаешься стонать. Пока ты не издаёшь ни звука, они тебя не заметят среди руин.
Поэтому самоцензура куда страшнее, чем цензура. Цензура вырастает из чванства бюрократов и автократии. Самоцензура же вырастает из ледяного озера Коцит, в которое ты спустилась по доброй воле, когда предала саму себя. И тебе нет прощения.